Мы освещаем новости культуры Узбекистана: театр, кино, музыка, история, литература, просвещение и многое другое. |
|
|
11.12.2020 / 09:05:52
Эксклюзив. Рассказ писателя Георгия Пряхина (Москва) "Красная зона" В плену коронавируса. По горячим следам. Продолжениеначало http://kultura.uz/view_9_r_15869.html Первый день, первая ночь в стародевическом глазированном комодике с окном на больничный двор, по которому задумчиво, как сталкерши, в своих пугающих антирадиационных комбинезонах и в скафандрах бродят всё те же сестрички, либо осторожно неся, как младенцев-сосунков, на груди, какие-то колбы-реторты, либо толкая перед собой такие же, на каком пребывал и я, да и с таким же сомлевшим грузом, кресла, а то и просто каталки, уже наглухо зашторенные простынёй. Сигнальный прожектор далёкого высотного подъёмного крана, тоже как фельдшер-стажёр, пытался обследовать и комнатушку, и меня лично, прямо до дна. Да я и не возражал: у меня, как и у него, тоже бессонница – и от лекарств, в которых, видимо, прорва мочегонных, и от раздумий. Где я мог поймать? Или – где меня поймало? Вспоминаются две картины. Одна весьма приятная. Некий московский театр благосклонно принял «к читке» мою пьесу – для чтения − «Снятие с поезда». О Михаиле Булгакове. Который в 1939 году, стремясь поправить своё политическое реноме, а заодно и материальное положение, написал пьесу о Сталине, о его молодых революционных годах (в ней он, Сталин, проходит под знаковым именем Пастырь). И по командировке воодушевлённого репертуарной политической находкой МХАТа – приближался шестидесятилетний сталинский юбилей – с группой его, МХАТа, сотрудников и под водительством собственной, булгаковской пробивной жены Елены Сергеевны ринулся в Батум. Проработать детали и антураж постановки. Но его телеграммой, зачитанной перепуганной проводницей, уже в Серпухове сняли с поезда. Проводница протискивалась по международному вагону и голосила: - Булгахтеру! Кто тут булгахтер? Булгахтеру телеграмма… Булгаков, побледнев, высунулся, оторвавшись от застолья, в дверь: - Я – Булгаков. Это наверняка мне… Так и сняли: мхатовцы выскочили, слиняли сразу, прямо в Серпухове, а Михаил Афанасьевич с Еленой Сергеевной из упрямства и вредности дотянули аж до Тулы. Дальше тянуть было опасно: вторая телеграмма ввалилась бы уже не в железнодорожной униформе, а в сапогах и в синих погонах. …И меня позвали в театр, на небольшой, камерный прогон чужой пьесы, почти на междусобойчик. После удачного прогона – театральное «чаепитие», на которых, как я понимаю, «чай» не бутафорский, а вполне себе сорокаградусный. Директриса театра – из тех, кто быка на ходу остановит, причём одними только афишными, широкоформатными, явно из актрис, глазами, - знакомясь, озорно обронила: - Ну что, как там у Евгения Леонова: «по пятьдесят грамм – и в школу не пойдём»? Ну кто же на моём месте посмел бы отказаться – тут и останавливать не надо, тем более что я-то, в отличие от Евгения Леонова, в вечерней школе рабочей молодёжи действительно учился. И молодёжь вокруг меня там была уже в годах, куда более зрелая и вечерняя во всех вопросах, чем я – кроме, собственно, учебных, тут я, вчерашний обыкновенный, невечерний школьник, им всем помогал. А среди них попадались и такие, как мой сосед по парте с нежной фамилией Плаксин, но уже тем не менее с лагерным, непионерским, жизненным опытом. Так вот у нас, и у меня с их опекунской подачи, бытовало другое правило: - По пятьдесят – и в школу! С математикой, кроме зарплатной, у них тоже туговато: бутылка на троих – какие ж тут пятьдесят? Как минимум – по сто пятьдесят!.. Да, вспомнил: в воинском лазарете, где я был единственным «серьёзным» пациентом, ко мне по ночам заходил наш батальонный военврач, молодой, почти что моих солдатских лет, и приносил пузырёк не с нашатырным, а с обыкновенным, медицинским спиртом: - За здоровье! …Неужели в театре, в храме искусства? – за столиками стояли тесно, местная прима, с милостивого попустительства примы вчерашней, директрисы, царственно подавала мужчинам руку для поцелуев. А я уже мысленно счастливо примерял на неё, белокурую, цыганский, ведьмин парик Елены Сергеевны. Неужели там? Значит, где-то, втирушею, шился между нами, ручки-щёчки целовал, стол по-собачьи облизывал и герой-любовник со зловещей короною на плешивой головёнке. Или?.. Мне предложили кислородную маску. Моя палата впритык примыкала к сестринскому посту. Тревожный звонок трещал-заливался там беспрерывно: кому-то плохо. В интернате в спальне у меня было шестнадцать кроватей. В армии – сто двадцать. В интернатской спальне по ночам кто-то нередко плакал – пространство вокруг, даже возле беспечных храпунов – сразу электризовалось: мать приснилась. В казарме же то здесь, то там взрывчато хохотали, нежно лапая плоскую, ватную, совершенно безгрудую подушку: тут уже с дощатого, казарма щитовая, потолка влажно спускались другие сны. Здесь же, в больничном корпусе, даже в мою отдельную каморку из коридора, из-за каждой, похожей, двери совершенно свободно проникали, изливались тяжёлое мужское свистящее дыхание и стоны. Кто-то один, одним и тем же странно высоким голосом, вскрикивал: - Сюда! Видимо, не надеялся уже на звонок. В свои семьдесят три я здесь, похоже, из «молодых». Как и в вечерней школе рабочей, очень ночной молодёжи. Сестрички, заметил, радуются, если народ, пускай и с паровозным свистом, д ы ш и т. Радуются, прямо как правительство. Они здесь на военном положении. Даже по двору Офелии-Ариадны под бессонным прожектором бредут и глухой ночью: то опять же с креслом-каталкой, а то и просто с каталкой. Невольно вперивался в окно: что там, над поклажею, простыня или, не приведи Господь, уже брезентовый, прорезиненный полог? Врачи и медсёстры, как узнаю я позже, даже ночуют где-то здесь же, в корпусе. Как сержанты и младшие офицеры – на казарменном положении. Да, где-то здесь. Но вот из их-то спальни ни звука: большинство из них уже переболели.
*** Объявили, что на следующий день будут вливать донорскую плазму от людей, переболевших короновирусом, то есть – с антителами. Я поёжился уже при одном слове «плазма» - дохнуло чем-то астральным. С чего бы такая пугающая честь? - У меня, что совсем плохо? - Да нет, - заведующая отделением: – мы практически всем вливаем. Благо возможность у нас для этого есть… Ростом невеличка, как хорошо, ювелирно обточенная синичка – несомненно летающей, лётной делает её и невесомый скафандр, за которым оживлёно живут чудесные глаза старшеклассницы. Родом из приморского южного городка. Позже, когда познакомимся покороче, упомянет, что сейчас, из Москвы, на расстоянии, лечит многочисленных своих земляков: консультирует, подсказывает, в том числе даже по ночам, телефон у неё сейчас зашкаливает, тамошним врачам, с головой окунувшимся в пучину пандемии. - Только у них там лекарств таких, как у нас в Москве, нету. Приходится на ходу импровизировать, - погрустнели за плексигласом глаза вчерашней выпускницы приморского синеокого городка. Зовут её Елена с чем-то, но «с чем-то» как-то не отложилось, ввиду младости её приморских лет. Лечащий врач примерно таких же годков, но породы, природы уже другой: сдержанна, ростом повыше – синички любят щебетать сквозь тополиный тревожный речитативный шелест. Оксана – тоже следует запомнить. Комбинезоны у них, оказывается, различаются оттенком, видимо, как погоны, знаки отличия: у заведующей ближе всё к той же, морской, волне. …Плазму привозят из какого-то общего центра, скорее всего из Склифа. Доставили уже поздно ночью, в третьем часу, самая для меня волчья пора. Подвесили на никелированные стойки для капельниц. Почти что грелка. Янтарного, полудрагоценного цвета – у молодых, из молодых брали? Хорошо бы из молодых – стариковской у меня и у самого вдоволь. Шесть человек, говорят, потребовалось, чтобы нацедить эту мягкую посудину – служившим со мною в армии «западенцам» в таких пересылали с родины свекольную самогонку, и мне перепадало, угощали ночами в казарме. Вспомнилось, что мой товарищ Валера Зайцев, лет на двадцать моложе меня – я ещё крепко дружил с его покойным отцом и, увы, хоронил его, − могучий, грудь колесом, кровь с молоком, переболел «короной», перемучился и после, недавно, тоже решил пожертвовать свои благоприобретённые (благо?) антитела. Кровь с молоком… Хорошо бы Валериной кровушки богатырской перепало… Плазма явилась как будто бы и не из Склифа вовсе, а прямиком из Алмазного фонда. С торжественной высокородной свитой: и медсестра, и лечащая, и заведующая, и даже профессор, тоже профессорша – тоже такая же молоденькая, тоненькая, ясноглазая, что даже на пионервожатую среди своих подчинённых «старшеклассниц» не смотрится, не «выглядает», как говорят в моей незабвенной Николе. Под ложечкой всерьёз засвербило при этом серьезном явлении долгожданного «Грааля» и его окружения. Что перельётся, с какими там наследственными и прочими отягощениями? Какой национальности? Да Бог с нею, с национальностью – у меня их и сейчас далеко не одна. Благодарение общей цивилизационной отсталости: хоть за пол можно пока быть спокойным, его вроде не так, не вливанием, а вполне себе скальпелем меняют. Профессор внимательно-внимательно вгляделась в меня и заставила снова померить давление. 195… - Да что же вы так разволновались? – защебетали хором. Да я вроде и не волновался. Во всяком случае за пол. Дали крошечную, яркую, уже кровавого цвета таблетку, велели под язык. Профессорша увидала на моём столике рядом с Мандельштамом Довлатова: - Правильно. Духоподъёмный товарищ… Ну да. О моём любимом Мандельштаме такого не скажешь. 160. - Можно приступать, - тихо скомандовала пионервожатая. Они бдительно пробыли возле меня все эти час-полтора, пока в меня методично капала чужая жизнь. И всё наперебой спрашивали: не гудит ли, не ломит ли у меня в висках, не раскалывается ли голова, не чувствую ли удушья? И заглядывали в лицо: не пунцовею ли? Нет аллергии, отторжения? Дурных нема – чтоб отторгаться, отказываться от жизни, пускай хоть и наполовину чужой… Эх, узнать бы каким-то чудом, кому же я буду обязан? Надеюсь, ещё в этой жизни. Всё вроде бы прошло благополучно. Не покраснел, голова в отпущенную меру соображает. Никаких судорог, отёков Квинке… Начальство, облегчённо вздохнув и дружно пожелав мне спокойной ночи – в четвёртом часу утра – выпорхнуло за дверь, видимо, в свою «спальню». Осталась одна уж совсем молоденькая сестричка, похоже, узбечка, угадывал я, надоумленный и навострённый в вопросах интернационализма только что влитым. Она завершила дело с драгоценной капельницей и тоже тихо попрощалась. Я был рад: мне надо было срочно лететь, насколько мог я тогда летать, нелетающий, нелётный, в туалет: мочевой пузырь требовал, очень настоятельно вопил и пищал…
*** Влили. Это вдобавок к тем двум-трём «обыкновенным» капельницам, которые прописаны мне каждый день. Сам к себе прислушиваюсь, так и не сомкнувши глаз. Из берегов вроде не выхожу, не разливаюсь. Встал в половине шестого. Для себя решил, что буду подниматься здесь по утрам именно в это время, чтоб никого не булгачить, потихоньку побриться, принять душ. Бриться постановил каждый день, как-никак почти в женском медицинском царстве. Каково же было моё удивление, когда именно в половине шестого ко мне вплыла медсестра с лекарствами и прочими прибамбасами. Оказывается, я тут никого не удивлял – рабочий день здесь начинается спозаранок: казарменное положение, от «спальни» до работы несколько шагов. У меня у самого так обстояло, когда работал собственным корреспондентом «Комсомолки» по Волгоградской, Астраханской областям и Калмыкии. Корпункт «дислоцировался» прямо в квартире, спустил босые ноги с кровати – и ты уже на службе. …Позвонила одна из дочерей, Полина: - Папа, «Роспотребнадзор» признал твой тест отрицательным… - ? – опешил я. - Да, − продолжила дочь. − Частная клиника, приезжавшая к тебе домой и бравшая анализ, посчитала его сомнительным, послала в «Роспотребнадзор». А оттуда сегодня пришёл вердикт: отрицательно… Радоваться? Давать трепака? Так уже влито. И не только плазма шестерых моих безвестных доноров, но и ещё Бог знает сколько всего разного… Картина вторая: под холодным ливнем таскал на даче вёдрами воду из железных бочек под крышей, под водостоками. Промок до нитки, а переодеться было лень. Продрог, потом и в доме долго не мог согреться. Там и подхватил? Правда, не ковид, к счастью, а воспаление лёгких? Хрен редьки не слаще. …Оксана отнеслась к моему нетерпеливому сообщению снисходительно: - У нас своя, собственная служба. А вообще, мы больше ориентируемся на кровь и на компьютерную томографию, а в лёгких у вас всё-таки два очага. Так что делайте выводы сами… Ну да, бочек было даже не две, а четыре. Я и сделал выводы: не радоваться, не плясать. Пытаюсь. …Что ж, стал вставать не в полшестого, а в пять. Не без некоторого тщеславия заметил, что сестрицам, да и врачам, импонировало, что к их приходу я в меру сил если и не огурец, но уже обихожен. Пастернак, даже лёжа в постели, будучи к ней, уже как трофей самой смерти, приторочен, брился до последнего. «Собственная служба», к слову, за неделю, что пролежал в больнице, ещё трижды брала у меня мазки и из гортани, и из носа – процедура не из приятных – и все анализы также оказались отрицательными. Так было, чёрт подери, или не было? Пока лежал я здесь, в «красной зоне», «на свободе» из жизни ушли ещё двое моих друзей. Журналисты. Стас Сергеев и Женя Панов. Женя в последние годы всё заботливо лечил, возил в санатории свою жену, беспокоился о ней, а надо же – судьба смухлевала, ушёл вне очереди… Ещё одна нервная бессонная ночь накануне контрольного «КТ». Коротая время, перечитывал «Путешествие в Армению» Мандельштама. Одним глазом в книгу, другим – в айпад: какие там новости с Кавказа? Сам я тоже родом оттуда, только с Северного, из Будённовска, он же в прошлом Святой Крест, Карабагла, древний Маджар. Городок, который когда-то, ещё в конце восемнадцатого века впервые приютил очередных армянских беженцев, да привечает их и сейчас: армян и нынче здесь почти столько же, сколько и русских. С первых часов Спитакского страшного землетрясения, вместе с Николаем Ивановичем Рыжковым, я приземлился в эпицентр армянской трагедии в декабре 1988 года… В Баку у меня тоже друзья. Самый близкий, Ариф Мансуров, строитель милостью божьей, давно лежит уже на кладбище. В январе, теперь уже девяностого, в ночь ввода войск в Баку я оставался одним из «ответственных» дежурных ЦК партии. Переступив все мыслимые и немыслимые инструкции, позвонил туда, Арифу, и сказал: - В эту ночь не выходи на улицу. И никого из дома не выпускай! Надо было знать кипучего Арифа – так он меня и послушался! Выскочил, митинговал, безумствовал, боюсь, правда, что пламя из уст его было всё же послабее пламени, что всегда жило, ворочалось в его огромных, с нефтяным смурным отливом, южных глазах. Нет, его не тронули, в него не стреляли – он умер вскоре сам. От разрыва сердца. …Новости в айпаде одна горше другой. Война. Так, чего доброго, и вновь до моего многострадального Будённовска дотянется. Новые беженцы вот-вот окажутся и в Москве. Прекрасны, с тяжёлым, подземным, магматическим арифовым огнём, мандельштамовские экзерсисы об Армении и армянах: судьба подарила гению это счастливое, солнечное путешествие перед кандальным вояжом на Дальний, теперь уже Дальний, а не Ближний, Восток, к братской безродной могиле. «…В библиотеку вошёл пожилой человек с деспотическими манерами и величавой осанкой. Его Прометеева голова излучала дымчатый, пепельно-синий свет, как сильнейшая кварцевая лампа… Чёрно-голубые, взбитые с выхвалью пряди его жёстких волос имели в себе нечто от корешковой силы заколдованного птичьего пера. Широкий рот чернокнижника не улыбался, твёрдо помня, что слово – это работа. Голова т. Ованесьяна обладала способностью удаляться от собеседника, как горная вершина, случайно напоминающая форму головы. Но синяя кварцевая хмурь её очей стоила улыбки…» «…Мне удалось наблюдать служение облаков Арарату. Тут было нисходящее и восходящее движение сливок, когда они вваливаются в стакан румяного чая и расходятся в нём курчавыми клубнями. А впрочем, небо земли араратской доставляет мало радости Саваофу: оно выдумано синицей в духе древнейшего атеизма…» Да он, Осип Эмильевич Мандельштам, собственно, тоже особо не разделяет, во всяком случае в силе слова и красок, армян и азербайджанцев, христиан и мусульман, у которых даже кухня, по свидетельству этого, похоже, вечно голодного гурмана так схожа. Не разделяет: «…Персидская миниатюра косит испуганным грациозным миндалевидным оком. Безгрешная и чувственная, она лучше всего убеждает в том, что жизнь – драгоценный неотъемлемый дар. Люблю мусульманские эмали и камеи! Продолжая моё сравнение, я скажу: горячее конское око красавицы косо и милостиво нисходит к читателю. Обгорелые кочерыжки рукописей похрустывают, как сухумский табак. Сколько крови пролито из-за этих недотрог! Как наслаждались ими завоеватели!..» Да, прав Осип Эмильевич. Жизнь – драгоценный неотъемлемый дар… Который так неистово в эти дни отнимают друг у друга два извечных соседа-народа… В самом начале этой войны оттуда, с Кавказа, мне пришло предложение написать своё мнение о ней, о случившемся. Написал. Отослал. Но ни та сторона, ни другая не напечатали. Не устроило. …На контрольное «КТ» нас вызвали двоих, меня и ещё одного пациента, тоже в годах. Его повезли в кресле-каталке, в каковом несколько дней назад рассекал и я, я же от кресла отказался, и на сей раз мне позволили, доверили топать на свои двоих. Опять саркофаг. Опять репетиция. Того и гляди прозвучит обратный отсчёт: «10, 9… 1… 0… Пуск!» Отлёт. Нет. Вылет, похоже, на сей раз откладывается. Опять сижу над Осипом Эмильевичем, хотя глаза уже смотрят куда-то и сквозь страницы, даже сквозь них высматривают здесь же, в сдвоенном, третьем-четвёртом томе нежно запрятанную, как тоже заветное, золотое, тоже чёрно-белое мандельштамовское слово, фотокарточку. Платочек домиком и веточка, гроздь цветущей майской яблони в петлице выходного жакетика. И тут, тоже как из книги, из двери появляется-выскальзывает – или вскальзывает? – синичка. Заведующая. Вскакиваю, потому что даже через скафандр в ясных-ясных угадываю: вылет действительно откладывается! - Выбирайте: могу выписать завтра, в субботу, а могу в понедельник. Конечно завтра, а ещё лучше бы вообще – сегодня, сию минуту. - Я поняла, до понедельника ждать не хотите. Согласно и яростно киваю головой. - Благодарите свой организм. Он очень хорошо откликнулся на лечение. На наше лечение, - всё-таки сделала акцент на местоимении. – Организм у вас ещё справный… Так и сказала: не исправный, а почти по-нашенски, по-никольски: с п р а в н ы й. В этот момент и выскользнула, тоже как выпорхнула, лёгонькая, с почти истлевшими от времени полупрозрачными крылышками моя заветная карточка. Охранная грамотка: белый крестьянский платочек, жакет и новая, едва ли не в первый раз надёванная клетчатая, удлинённая, как сказали бы сейчас мои дочери, «карандашом» юбка. Теперь я её уже не потеряю. Никогда. Впрочем, пускай так и живёт себе в Мандельштаме. Это ведь тоже вполне достойная, стихийная проза. Живёт письмецом, паролем. До поры до времени. 18 октября – 9 ноября 2020 года
От редакции. В первом номере журнала "Звезда Востока" было опубликовано интервью с генеральным директором издательства "Художественная литература", писателем Георгием Пряхиным, судьба которого тесно связана с Узбекистаном. Предлагаем вниманию посетителей сайта фрагмент этого интервью, где речь идет именно об этом. – Мы с благодарностью вспоминаем ваши добрые дела в Узбекистане и просим Вас, многоуважаемый Георгий Владимирович, ответить на наши вопросы. Что значит для Вас Узбекистан? – И радость, и боль... Мой отец практически в младенческом возрасте вместе со своей матерью, моей бабкой Мамурой, как сын басмача, был сослан из-под Бухары сначала в Маргилан, а потом и вовсе в Россию, на Ставрополье, где со временем в селе Николо-Александровском он встретился с моей матерью, русской женщиной, тоже ссыльной – так родился я. Дальнейшая совместная жизнь у них с матерью не сложилась. Я его не увидал. После ссылки отец вернулся в Узбекистан. Здесь у него появилась новая семья. Только в 2007-ом году я нашел под Бухарой его могилу и нескольких братьев и сестер (по отцу). Мать же моя умерла, когда мне было только 14 лет. Отсюда и мое отношение к Узбекистану. Здесь и родная могила, и, в общем-то, родные люди, с которыми я и сейчас поддерживаю отношения.
|
|