Мы освещаем новости культуры Узбекистана: театр, кино, музыка, история, литература, просвещение и многое другое. |
|
|
21.11.2021 / 11:30:59
Виктор ГОРОШИН. Рассказ "СУМБУРНОЕ"– Поздороваться не хочешь? – спросил я, выдвигая стул. Не отрываясь от экрана, мальчик чуть приподнял руку. Это могло означать как приветствие, так и указание на громадный пластиковый стакан, красовавшийся на столе. Года три назад во время нашей первой встречи я неосторожно обмолвился, что когда-то в неприличных количествах потреблял Ванилла-Фраппуччино. Теперь он коварно преподносит мне его при каждой нашей встрече. Отказываться неудобно. Поэтому, отпустив мальчика с Богом, я мчусь в свой родной LA Fitness и пару часов по капле, как раба, выдавливаю из себя не без удовольствия набранные калории. – Какая дура… – пробормотал мальчик. – Кто? – не понял я. – Да тетка одна, – досадливо поморщился он. – Случается… – я до сих пор не понимал, осознает ли он мое присутствие. Мальчик невероятно талантлив. Приехав в Америку лет пять назад, он увидел один из моих рассказов и решил, что я достоин его внимания. Без труда откопав мой адрес, он рекомендовал мне почитать несколько его сочинений. Да, именно так: не попросил, а рекомендовал. Я ответил, что постараюсь, но не знаю, как скоро смогу это счастье себе позволить. Мальчик сказал, что ему в общем-то и не к спеху. Получив сообщение, я благополучно о нем забыл, хотя и отложил в специальную папочку. Только недели через три дошли до него руки. Проза мальчика захватила меня практически сразу. Стихи показались настолько зрелыми, что я начал их гуглить, подозревая глупый розыгрыш. Много лет назад какой-то шутник (или придурок? или провокатор?) прислал в зарождающийся тогда «Читай!» замечательные стихи. Подписаны они были неизвестным именем, но мне повезло. Это был один из моих любимых поэтов – Николай Глазков. «Аз тебе хоцу», – писал писалом На бересте грамотный мужик. Был, наверно, откровенным малым И в любви желанного достиг.
И еще несколько глазковских шедевров. Гугла тогда не было, и мы вполне могли купиться, если бы негодяй выбрал другого автора. Это только в группе у Рязанова каждая гримерша до последней строчки помнит Уильяма Блейка. Вот режиссеру и пришлось врать, что «У природы нет плохой погоды» является новым, доселе неизвестным переводом. Но присланные мальчиком стихи всемогущим гуглом опознаны не были. Такой же результат получился и с его прозой. То, что он не ворует, стало ясно. Непонятно было, почему он не печатается. Родился мальчик в небольшом сибирском городке, в семье квалифицированного токаря и работницы отдела технического контроля. О переезде в Америку они думали примерно так же, как я о переселении в пояс астероидов. Однако кто-то из членов многочисленной рабочей династии заполнил документы на лотерею гринкард, и мама – технический контролер – оказалась счастливым победителем. О чем ей в доверительной беседе и сообщили довольные родственники. Но папа – убежденный сторонник Путина и решительного вставания с колен – покидать родимый край категорически отказался. – Чтобы я на поклон вот к этим… Вы что, Первый канал вчера не смотрели? Мама поклонницей Путина не была, но правоту мужа вынуждена была признать, поскольку закон об ограниченном домашнем насилии, хотя еще и не был принят Думой, благополучно действовал со времен Рюрика и Гедемина. Мнение мальчика интересовало только его самого. Так бы и осталась семья в своем Горелове-Неелове, если бы родственники не проявили определенную настойчивость. Законченных единороссов среди них не оказалось, зашнуровывать берцы им поднадоело, а про возможность вызывать в Америку своих кровинушек они что-то слышали. И пойдет брат за братом. А потому насели они скопом на счастливых обладателей выигрышного лотерейного билета да и отправили, смеясь, на верную погибель. Чего не сделаешь ради родных людей? Даже в Америку поедешь. Поначалу рабочий и контролерша действительно ощущали себя Штирлицем и Кэт, заброшенными в самое логово. Смеясь, дерзко презирали они чужой страны язык и нравы. Но нужно было как-то выживать. И папа вспомнил, что еще совсем недавно он неплохо обтачивал какие-то болванки, висел на Доске почета, а к сорокалетию даже получил грамоту от губернатора. Позвонив волонтерам, он попросил отыскать семье местечко для применения своих способностей. Волонтеры обрадовались. Они давно смирились, что каждый русский иммигрант в своем блистательном прошлом был не ниже заместителя министра и требовал соответствующей должности. Поэтому скромность пролетария вызвала у них искреннее восхищение. Разыскав большое предприятие, волонтеры привели наших героев на смотрины. Первым позвали папу. Его ввели в цех и подвели к какой-то фантастической машине. Спросили, знает ли он, что это такое. Папа обошел монстра по периметру, пробормотал себе под нос несколько магических заклинаний с чарующими слух конечными частями -вина и -дюлина, после чего попросил машину включить. Ему, смеясь, показали на кнопку. Передовик производства нажал ее недрогнувшим пальцем. Станок заработал. На нем замигали разноцветные лампочки. Папа спросил, можно ли выключить эту пое…нь. Интеллигентный переводчик нужного слова не нашел, но светомузыку убрал и попросил принести какую-нибудь деталь. Потомственный сибирский рабочий cмело вставил ее в подходящий паз. – Вот скажи мне, американец, правильно я все делаю? – спросил он у большого начальника. Получив перевод, менеджер отрицательно покачал головой. – Не совсем, – сказал он. – Но мы готовы взять вас на обучение. Правда, для начала много платить не сможем. Двадцать пять долларов. Осознав всю низость предложения, сибиряк готов был пойти на менеджера с голыми руками. – Да ты о…ел, что ли? Двадцать пять долларов! Я за квартиру плачу восемьсот. Плюс ЖКХ. Ему объяснили, что это как бы не совсем в месяц. Считать деньги стахановец любил. – Это ж я что?.. За четыре дня жилье окуплю? А остальные куда дену?.. Маме повезло меньше. Ей предложили восемнадцать. Но этого оказалось достаточно, чтобы она поставила мужу условие: – Или мы остаемся здесь жить, или я с тобой развожусь. И только попробуй меня тронуть. Сейчас мальчику девятнадцать. Около года мы общались с ним, используя современные средства связи. Я с опаской вносил небольшие коррективы в его творения. Он делал вид, что охотно соглашается с моими доводами. Хотя было очевидно, что своего мнения он менять не собирается и уступает лишь из уважения к моим сединам. На шестнадцатилетие ему подарили машину. Тогда он предложил мне встретиться вживую. Мы выбрали Starbucks, подходящий обоим по расположению. Только там я увидел, что вместо левой ноги у мальчика был протез. – Это уже давно, – пояснил он, – в России. Мне было двенадцать лет. Мужик на машине сбил и уехал. – Нашли? – без особой надежды спросил я. Мальчик посмотрел на меня, как на инопланетянина. – Знаете, – вдруг сказал он, – а я ведь тут не один. – Только не говори, что родители наняли тебе телохранителя. – Они сами телохранители. Вон сидят у окошка. – Неужели так тебе не доверяют? – Почему – мне? Вам. Отец начитался всяких страшных историй. Теперь боится, как бы вы меня не развратили. Я обернулся. У окна действительно сидела сравнительно молодая пара, неотрывно наблюдая за нами. Папа оказался примерно таким, каким я себе и представлял. А вот мама мальчика, казалось, только вчера сошла с обложки модного журнала. Я несколько иначе представлял себе контролеров ОТК. – Какая у тебя красивая мама, – поделился я своим наблюдением. – Да уж, расцвела на капиталистических харчах. Видели бы вы ее несколько лет назад. Отец теперь у нее на цыпочках ходит, все боится, что она его бросит и уйдет к американцу. Можно, я их позову к нашему столику? Они хотят с вами познакомиться, но стесняются. – А это безопасно? – я с сомнением уставился на габариты папы-сибиряка. – Он при людях смирный, – успокоил мальчик и достал айфон. – Так я звоню? – А просто махнуть рукой не можешь? – Отец третий айфон меняет. Сейчас вот последнюю модель приобрел. А звонить ему некуда. Вот и просит давать ему повод хвастаться игрушкой. Он набрал номер. Кафешка огласилась звуками американского гимна. Несколько посетителей сделали было робкую попытку приподняться, но, оказавшись в явном меньшинстве, от этой затеи отказались. Встали только двое русских. Да и то лишь для того, чтобы подойти к нашему столику. – Здравствуйте, – сказал передовик, протягивая мне руку, которую я не без опаски пожал. – Хорошее рукопожатие, – похвалил мой новый знакомый. – В Сибири никогда не жили? – Не пришлось. – Странно, – глубоко задумался он, – а рука крепкая… – Чего это ты глупости говоришь? – вмешалась мама. – Можно подумать, только у нас крепкие руки. Ой, да не слушайте вы его, пожалуйста. Такое городит иногда. Все думает, что в тайге у себя. Мамин сибиряк хотел было что-то возразить, но предусмотрительно одумался. – Так что… – спросил он после небольшой паузы, – выйдет писатель-то из оболтуса моего? – Нашего оболтуса, – укоризненно поправила мама. – Только о себе и думаешь… – Ну ладно, ладно, не заводись. Пусть будет нашего. Получится из него Чернышевский? Признаться, приведенный пример несколько меня озадачил. Я судорожно начал припоминать в творчестве мальчика попытки ответить на один из двух главных вопросов русской интеллигенции. Но мальчик был умным и лихо прервал мои литературоведческие потуги. – Мы жили на улице Чернышевского, – успокоил он меня. – Будет учиться – несомненно, получится, – убежденно сказал я. – Может быть, конечно, и не создаст он особенного человека, но парочку новых – обязательно. Супруги с гордостью переглянулись. – А вы, это... – рабочий неуверенно посмотрел на жену. Та ободряюще сжала его локоть. – Женаты? Только тут и всплыла истинная причина их появления в Starbucks. – Женат, – вздохнул я. – А почему кольца на руке нет? – В теннис часто играю. – И дети есть? – Трое. – От одной жены, надеюсь? – продолжался допрос с пристрастием. – И не надейтесь, – я решил говорить правду, только правду и ничего, кроме нее. – От двух? Я отрицательно покачал головой. – Неужели?.. – голосом председателя профкома спросила мама. Я скорбно развел руки в стороны. Родители вновь посмотрели друг на друга. По их взглядам я понял, что творческое взросление их сына пойдет далекой от меня дорогой. Мне не удалось оправдать их надежд. Молчание длилось довольно долго. В приглушенном зале отчетливо слышался скрип размышлений. – Ну и ладно, – неожиданно выдохнула мама-сибирячка. – Моральный облик ваш, конечно, оставляет желать лучшего, но нашему мальчику вы не опасны. – Почему это ты так решила? – поинтересовался муж. – Совсем одурел на своем станке. Ему ведь детей, наверное, женщины рожали. – Наверное… – неуверенно отозвался благоверный. – Так чего тебе еще нужно? Я видел, что мальчику очень стыдно. Но держался он молодцом. Понимал, что весь этот фарс продиктован только заботой о нем. Если уж католические священники в Америке позволяли себе такое… Вот православные попы в России – это совсем другое дело. Родителей мальчика я больше никогда не видел. Мы продолжали заниматься. Он на лету схватывал разные мелкие секретики, которыми я с ним делился. Читая его новые сочинения, я с удовольствием видел, что он их умело использует. Меня поражало, что, обладая сравнительно небольшим словарным запасом, он манипулирует им с ловкостью искушенного политика. А недавно он принес свой рассказ, написанный на английском. Я понял, что наши занятия подходят к концу. Мальчик никак не хочет публиковаться. Много раз я предлагал составить ему протекцию в самые различные издания, но его это не интересовало. – У тебя совершенно нет авторского тщеславия, – сокрушался я. – Поверь, это не лучшее качество для литератора. – Я верю. Но мне пока неудобно показывать то, что я делаю. – Похвальная скромность, конечно. Но зачем ты берешься судить о себе? Пусть это за тебя сделают другие. Предоставь им такую возможность. – А если им не понравится? – Сразу всем? – Сразу всем. – Так не бывает. Но, поверь, даже в этом случае, это лучше, чем когда всем нравится. – Вы серьезно? – Как никогда. Потом он признавался, что принял это высказывание за глупую шутку. – Полная идиотка, – мальчик, наконец, оторвался от компа и опустил экран. – Кто? – Я же говорил, тетка одна. – Если бы только одна… – Она у меня в ленте. Считает себя большим писателем. Ежедневно выдает по рассказу. То внучку перепеленала, то собачку прогуляла в парке. Ни одного живого слова. – Зачем читаешь? Мальчик задумался. – А черт его знает. Наверное, хочу понять, как нельзя писать. – Начни больше читать. Поймешь, как писать нужно. – А я не понимаю? – Ты, скорее, чувствуешь. Что-то мы с тобой разобрали. Другое ты ощущаешь на интуитивном уровне. Но у тебя громадные пробелы в гуманитарном образовании. А ты берешься судить о творчестве других. – Да какое там творчество? – возмутился мальчик. – Откройте, почитайте. Поверьте, вам будет весело, как никогда. – Как зовут писательницу? Он назвал совершенно неизвестное имя. – Открыть вам? Посмеетесь. – Я знаю, кого открывать, когда хочу посмеяться. Послушай, мне кажется, тут не совсем чисто. Ты избегаешь первоклассных авторов и читаешь какую-то бездарную, по твоему мнению, тетку. Может быть, ты ищешь сравнений, которые изначально будут в твою пользу? Соревнуешься со слабым? – Было бы с кем соревноваться! – запальчиво ответил он. – Да есть. Я тебе в книжку закидал сотню авторов. Что ты из них прочитал? Нечего сказать! А на бегающую собачку ты тратишь время. Может быть, здесь и зарыты твои комплексы? Поэтому ты не хочешь печататься? – Я думаю, автору должно быть стыдно за каждое свое слово. – Чушь! Стыдно должно быть за неуместное слово. Но и это лишь повод для писателя кусать по ночам подушку. А читатели разделятся во мнениях, поверь. И это прекрасно. – Вот я и разделился. И считаю, что так, как она, писать стыдно. – А вот это уже было, – отмахнулся я. – Сидели такие же умники и рассуждали о стыде. А в результате получалось, что стыдиться своих произведений должны Зощенко, Ахматова, Шостакович… – Очень интересно, – сказал мальчик. – А кто это такие?
Одним из наиболее противных мифов эпохи развитого и не очень социализма было вранье о самой читающей нации на Земле. Вот не было у советского пролетария большей радости, чем завалиться после тяжелой смены на диван с томиком Рильке. А рядом жена с Лонгфеллоу. А сын за столом учит про птицу-тройку… Но беда даже не в том, что не было у них такого желания. Беда в том, что не было Рильке. Иллюзия наслаждающегося шедеврами мировой культуры народа с легкой, но нечистой руки товарища Суслова создавалась простым арифметическим способом. Многочисленные речи вождей печатались миллионными тиражами, складывались в общую кучу и делились на количество счастливчиков, которым повезло жить под мудрым руководством Коммунистической партии. В результате десятка два изданий в год приходилось на каждого эстета. Включая грудных детей, умалишенных и безграмотных. Правда, иногда гнилым интеллигентам тоже делали безрассудно дорогие подарки. Издавали гигантскими тиражами всяких там недоброжелателей. Например, в середине семидесятых сборник Вознесенского «Дубовый лист виолончельный» вышел в свет непозволительно большим тиражом – аж целых сто тысяч экземпляров. Примерно 7 тысяч на каждую республику. Для сравнения – в Ташкентском университете училось 14 тысяч человек. Не считая преподавателей и еще тридцати имеющихся в городе Высших учебных заведений. Читать мальчик не любил. Анекдота, что чукча не читатель, чукча – писатель, не понимал. Стоило громадных трудов объяснять ему, что если ты хочешь стать хоть маленькой частицей Культуры, то эту самую Культуру нужно хотя бы в общих чертах представлять. В какой-то момент мне пришла в голову крамольная мысль, что доступность литературы девальвирует ее ценность. Если ты можешь, не выходя из дома, получить пять тысяч томов, то они, видимо, перестают быть сокровищем. – А еще зачем мне читать, если почти по каждой книге снят сериал? Сколько времени сэкономить можно! В его устах это звучало справедливо. Я вдруг подумал, что мы были последним поколением, прочитавшим «Трех мушкетеров». Для идущих за нами бравые вояки уже безукоризненно попадали в ноты, радовались достижениям металлургии и переживали за бюджет Парижа. В возрасте мальчика я учился в университете. Читали мы много. Книги иногда давались на одну ночь. Попробуй не передай дальше! В следующий раз вылетишь из списка. Иногда обменивались. За одного Битова двух «небитовых» давали. Мы делились на «вознесенцев» и «евтушенковцев», признавая гениальность обоих. Девчонки что-то говорили про Ахмадуллину и Цветаеву. Скрепя сердце мы с ними соглашались. Некоторые читали Асадова. Их мы не считали за людей. И спорили. Ночами напролет. Под густой сигаретный дым и недопустимое количество алкоголя. Это были тесные компании единомышленников. Не меньше трех, не больше девяти. Господи, как я же я соскучился по умным! – Ну что ты, Витя, – говорил тот красавчик из параллельного потока. – Я с тобой не согласен. Как это у Окуджавы нет слов «жизнь» и «смерть»? У него так много о жизни и смерти. – Вся литература о Жизни и Смерти, – снисходительно говоришь ты, прикуривая от трехрублевой зажигалки. – Я лишь имею в виду, что он почти не использует именно этих слов. Сплошные метафоры. Смерть – это «где-нибудь на остановке конечной». «Чистый-чистый лежу я в наплывах рассветных», и простыня свисает знаком безоговорочной капитуляции. «Заклубится закат, по углам заметая…» Солдаты не погибнут, а «будут получать вечные казенные квартиры». А жизнь – это «затянувшийся пикник» или мое самое любимое, что за глотку хватает, – «прогулка». Смотрите, ведь даже «Путешествие дилетантов» – это не побег князя Мятлева с кунаком и невестой, это наше с вами путешествие от Арбатского двора до Арбатского двора, это мы – дилетанты, «пробираемся, как в туман, от пролога к эпилогу» и пишем страницы своей жизни. И «каждый пишет, что он слышит», «как он дышит» и так далее… Тебя несет, как Остапа в Васюках. Ты юн и прекрасен. Ребята уважают, девчонки смотрят с нежностью. И вон та синеглазая богиня (кажется, с романо-германского) где-нибудь под утро щедро поощрит тебя за остроту мысли и глубину суждений. Мы жили Трифоновым и Айтматовым, Ирвином Шоу и Ирвингом Стоуном. Получали по капле. Но в этом тоже была своя прелесть. «Мартовские иды» были праздником, «Вечер в Византии» – следующим. Этих Праздников набиралось на целое Счастье. И плевали мы на то, что вчера в Кремле Леонид Ильич принял японского посла за французского и имел с ним долгую плодотворную беседу. Это было в другой, параллельной, реальности. Там были фильмы, которые мы не смотрели, газеты, которых мы не читали, политические обозреватели, которых мы презирали. Ни один из них не покончил с собой после перестройки. На первом курсе, чуть ли не в первый день, в аудиторию вошла девушка. Она была чуть старше нас. Представилась. Кажется, ее фамилия была Турабекова. Сказала, что будет вести у нас курс античной литературы. Ее красота была античной. Видимо, профессия наложила свой неповторимый отпечаток. Но заявление о древних греках мы восприняли как покушение на наши гражданские свободы. Мне «Альтиста Данилова» на два дня дали, а тут она со своими глупостями. Ну какое мне дело до этого мелкого воришки Прометея или царя Эдипа, у которого и комплексов-то, оказывается, никаких не было? Ну не узнал бедняга мать родную. В те далекие времена и не такое случалось. Но впереди был экзамен. Поэтому на лекции нужно было ходить, что-то слушать и даже иногда записывать. И случилось чудо! Перед нами вдруг начал открываться совершенно новый, неизвестный нам мир. Вместе с этой совсем еще юной девочкой мы уносились в неведомые дали и качались на волнах в той самой лодке, везущей в Авлиду бедную Ифигению, чтобы прирезать на потеху богам. Мы переживали за несчастного Ореста и, наконец, узнали, что же имел в виду Высоцкий, когда его «безумная девица кричала: “Ясно вижу Трою павшей в прах!”». Мы скептически относились к Аристофану, но юная преподавательница сумела найти в нем нечто, вызвавшее у нас подобие улыбки. Она чувствовала наш интерес и увлекалась сама. И лекции были уже не только об истоках литературы, но и об истоках театра, о корнях демократии, его породившей. И мы слушали, слушали… И высказывались. И понимали, что наше мнение интересно, что с нами спорят, как со взрослыми. Точно так же, как я сейчас спорю с мальчиком. Нас уважали. И пролетела четверть века. Уже здесь, за океаном, где-то в начале тысячелетия я оказался за столом рядом с приятным человеком, который представился профессором древнегреческой литературы. Мы разговорились. Понятно, что после того как за двадцать пять лет до этой исторической встречи «я список кораблей прочел до середины»[1], к древним грекам я больше не возвращался. Видел какие-то фильмы, спектакли, возможно, иногда листал для справки Геродота. Но вдруг выяснилось, что я все помню. На неродном языке я сыпал именами авторов и их героев. Откуда-то из недр черепной коробки всплывали сюжетные повороты и мудрые мысли, высказанные за несколько тысяч лет до моего рождения. Как же хорошо нас учили! И это при том, что я был далеко не идеальным студентом. Я поддержал честь альма- матер. Профессор был сражен. Но этого мне было мало. Я вдруг вспомнил, что за пять месяцев семестра, два из которых мы посвятили сбору хлопка, девочка вбила в наши юные головы еще и древних римлян. И, повинуясь ее магнетизму, я читал охотно Апулея, а Цицерона не читал, хотя и помню, что прославился он четырьмя гневными речами в духе товарища Вышинского, которыми благополучно довел до эшафота бедолагу Катилину. Но вдруг осунулся мой профессор: – Знаете, – сказал он, – я ведь по древнегреческой литературе. Римлянами не интересуюсь… А в следующем семестре в аудиторию вошла столь же юная и столь же прекрасная преподавательница. Вот ее фамилию я не помню совершенно. В Ташкенте ранняя весна, и она приходила в каких-то маечках и облегающих юбочках, вызывая наши восхищенные взгляды и перешептывания девчонок. Худенькая, изящная, невероятно красивая, она устраивалась на столе около кафедры и делилась с нами секретами литературы средних веков и эпохи Возрождения. Мы были уже опытными, прошли первую сессию, поэтому следили не только за ее походкой, но и за тем, что она говорила. Мы были серьезны и внимательны. Хотя упоминание имени Эразма Роттердамского и вызывало в аудитории пошловатые смешки. А потом был экзамен. Шел я на него достаточно уверенно. Не знал я, несмышленыш, какое испытание готовит мне изменчивая фортуна. Первым вопросом оказалась «Песнь о Роланде». Тут все было в порядке. У нас дома валялась брошюра с этой самой «Песнью…», и, кажется, именно по ней я учился читать. Многие куски я знал наизусть с детства и надеялся поразить красавицу в самое сердце. Но вот второй вопрос вызвал мое искреннее недоумение. Звучал он примерно так: «Чосер – основоположник английского реализма». Да… Вот этого Чосера я как раз и зевнул. Лекцию, видимо, прогулял, а в учебнике проглядел. Короче, Хьюстон, у нас проблема. Но оставалась надежда на благородного Роланда. Иногда экзаменатор, восхищенный ответом на первый вопрос, отпускал тебя с миром. О Роланде я рассказал даже то, чего он сам о себе не знал. Герой остался где-то в арьергарде, чтобы прикрыть удирающих товарищей. Поэтому я смело сравнивал его с Александром Матросовым и Николаем Гастелло. Я цитировал целые куски, изображал битву в лицах и жалел, что на мне нет доспехов. – Достаточно, очень хорошо, – похвалила девушка. – Давайте второй вопрос. – Можно я еще немного задержусь на Роланде? Мне бы хотелось провести некоторые параллели между этим средневековым шедевром и «Словом о полку Игореве». Мне кажется, академик Лихачев зря обходит этот вопрос своим вниманием. – Вы так думаете? – улыбнулась экзаменатор. – Уверен! Я даже хотел предложить вам составить ему письмо по этому вопросу. Знаете, с чего бы я начал? – Пока нет. – Начал бы я так: Уважаемый Дмитрий Сергеевич… – Прекрасное начало, – восхитилась девушка. – Давайте второй вопрос. Выбора не оставалось. – После легенд и былин средневековья, – осторожно начал я, – у народа возникла потребность в произведениях литературы, которые отражали бы его повседневные заботы, мысли, переживания. Не война, а мир стал основным мерилом ценностей. Читатель захотел перековать мечи на орала и услышать мнение литераторов об окружающей действительности. И тут, как по мановению волшебной палочки, появляется целая плеяда писателей-реалистов. В Англии первым из них стал Чосер. Вот мы уже с вами сегодня говорили о том, что Песнь о Роланде еще не до конца изучена, но ведь Чосер жил намного позже… – Когда? – В эпоху Возрождения, – убежденно сказал я. – Гораздо ближе по времени к нам. И что мы видим? – Что? – прошептала она. – Опять очень мало исследований. Я бы сказал, недопустимо мало. Например, мне кажется, языковеды уделяют ему недостаточно внимания. Я не видел ни одного лингвистического анализа его текстов. Может быть, они и есть, но где они? Разве не интересно было бы посмотреть, как на смену таким словам, как «забрало», «латы», «меч», приходят совершенно другие понятия. Например, «кочерга», «зеркало», «кастрюля»… Конечно, вклад Чосера в мировую литературу огромен. Вам не кажется очень показательным, что его появление совпало по времени с гениальным изобретением Гуттенберга? Я не знал, когда жил Чосер, но решил рискнуть. – Вы так думаете? – А вы разве нет? Это было время, когда книга уже могла появиться пусть не в каждом доме, но хотя бы в некоторых из них. А ведь люди могли и передавать их друг другу. – Ну, они не то чтобы совсем современники… Чосер, положим, жил раньше. Это уже была подсказка. – Ну что для истории одно или два поколения? Эпоха важна. А еще то новое, могучее, реалистичное, что Чосер принес в литературу. – Очень хорошо, – дождался я поощрения. – А что он написал? – Да разве это главное? – с легким упреком в голосе возразил я. – Разве дело в конкретных названиях? Важен тот мощный скачок, тот прорыв, который он сделал своим творчеством. Опять же, если пойти еще дальше, то мы, несомненно, можем с полной ответственностью сказать, что именно реализм Чосера позже перешел в классицизм, а уже в девятнадцатом веке явился реализмом критическим. Чтобы потом, в совсем недалеком прошлом преобразиться в вершину творчества – социалистический реализм. Вы думали об этом? – Нечасто. И на каких примерах его творчества вы бы могли это показать? – Ну вот вы опять… – почти обиделся я. – Я могу вам столько перечислить… Что от этого изменится? Важно, что он был первым. А это так трудно – быть первым. Сделать первый шаг. Помните, как Армстронг сказал? «Один маленький шаг для человека, но гигантский скачок для всего человечества». – Нил? – Да уж, конечно, не Луи, – пренебрежительно отмахнулся я. – Вы не любите джаз? Как раз в этот момент я взглянул на нее и увидел, что она заливается веселым смехом. При этом смеялись только ее глаза, а лицо оставалось совершенно серьезным. Такое сочетание смеющихся глаз и сомкнутых губ я позже встречал лишь у нескольких женщин. И каждый раз влюблялся без памяти. Как мне тогда казалось – навсегда. Почему я не женился ни на одной из них? – Вы хотите поговорить о джазе? – обрадовался я. – Не сейчас, – красавица протянула руку и взяла мой билет. – Давайте я попробую заглянуть в вашу творческую лабораторию. Вы меня поправите, если я ошибусь. Итак. Вы берете билет и видите: «Чосер – основоположник английского реализма». Так… Ну Чосер – литератор. Английского – англичанин. Реализма – реалист. Основоположник – значит жил до Шекспира. Первый вопрос у меня по средним векам, следовательно, это эпоха Возрождения. Потрясающая логика. Я очень довольна, – она ненадолго задумалась. Потом очаровательно передернула хрупкими плечиками, взяла мою зачетку, поставила «отлично» и аккуратно расписалась. – А Чосера все-таки почитайте, – сказала она, протягивая книжку мне. – Я почему-то думаю, что вам понравится. Было еще достаточно рано. До вечерних прогулок оставалось много времени, и я рванул в библиотеку. Девчонки за пять минут вытащили мне «Кентерберийские рассказы» этого самого Чосера. Я лениво открыл и… очнулся через несколько часов, когда дочитал это чудо до последней строчки. Забыл даже перекурить. А курил я в те времена безостановочно. На следующий день в девять утра я был в университете. Зарубежку сдавала параллельная группа. Я вошел с первой пятеркой. Увидев меня, девушка совершенно не удивилась. – Я знала, что вы придете. Присаживайтесь. У нас есть минут двадцать, пока они готовятся. Давайте поболтаем об… основоположнике английского реализма…
– А еще она пишет стихи, – продолжал ябедничать мальчик. – Ну и пусть пишет. – Знаете, что рифмует? Никогда не поверите: серая и белая. Нравится? – Не знаю… – Перестаньте. Как это может нравиться? – Смотреть нужно… Белый и серый были – и ничего. – Что за белый и серый? – не понял он. – Гуси. – Какие гуси? – Веселые. Мальчик взглянул на меня с непониманием и обидой. К стихам он относился гораздо серьезнее, чем к прозе. Иногда по несколько дней сомневался в одной единственной строчке. Мне это очень нравилось. – Ты же знаешь, я стихов не пишу. – Кстати, очень напрасно, – самоуверенно заявил он. – Я видел то, что вам подруга прислала. Там не все так бездарно, как вы утверждаете. – Спасибо. Утешил. Пару лет назад бывшая однокурсница прислала мне сохранившуюся у нее подборку моих юношеских виршей. Хранила как память о своих девичьих грезах. Меня уговаривали их опубликовать. Я решился показать мальчику. – Не стоит благодарности, – чуть поклонился мой собеседник. – Я вот даже запомнил: Светает… Да, уже четыре. Стучат часы в моей квартире. Под этот ритм Битлы поют, Вчерашний день назад зовут. Поют – зовут, конечно, оставляет желать лучшего, а так – нормалёк. Особенно это нагромождение «Т» в третьей строчке. Чувствуется ритмика и тиканье часов. Я там только одного не понял. Можно спросить? – Валяй, – милостиво разрешил я. – Что такое Битлы? И вновь мы с ним ровесники. Я все в той же поточной аудитории. «Если нечего сказать, задавай вопрос, – учили старшие товарищи. – Переключай на себя внимание». Какие проблемы? – Лидия Иосифовна, – обращаешься ты к несравненной Левиной, – а вот эти определения «богатая» и «бедная рифма»… Это только термины? Или они несут какую-то позитивно-негативную оценку? Тут главное не делать долгих пауз. Развивай, дружок, тему, пока не перебили. Покажи все, что успеешь. – Я поясню на примерах, что имею в виду. Вот если так: Я Гойя! Глазницы воронок мне выклевал ворон, слетая на поле нагое. Я горе! Я голос Войны, городов головни на снегу сорок первого года. Я голод! Я горло Повешенной бабы… И так далее. Здесь все ясно. Сложнейшая закольцованная рифма. Маяковскому на зависть. А вот другое четверостишие: Без вас мне скучно, – я зеваю. При вас мне грустно, – я терплю. И, мочи нет, сказать желаю, Мой ангел, как я вас люблю. Зеваю – желаю, терплю – люблю. Это же любовь – морковь. Куда уж беднее? А автор известен. Как всколыхнулась аудитория! Покусился на святое! Неважно. Главное, что Лидия Иосифовна удовлетворенно кивнула и вон та рыжеволосая бестия, соблазнительно покусывая ручку, смотрит на тебя с ободряющей улыбкой. Это, кстати, именно она предложила организовать на курсе «ликдев». Даже девиз придумала: «Бороться с девственностью, как с безграмотностью». Умничка такая. Хорошо, что уже успел пригласить ее на вечер к Олежке. Интересно, этот солнечный цвет у нее натуральный или крашеный? Немного терпения, сэр. Вечером узнаете. [1] Строчка из стихотворения О. Мандельштама «Бессонница. Гомер. Тугие паруса...».
Продолжение следует
|
|