Мы освещаем новости культуры Узбекистана: театр, кино, музыка, история, литература, просвещение и многое другое. |
|
|
14.06.2023 / 10:28:07
Александра СПИРИДОНОВА "Я ЖИВУ В ТЫСЯЧАХ КНИГ…"СИЯНЬЕ ДАЛЕКОЙ СВЕЧИ Когда-то давно в знаменитом на весь Восток городе Ширазе родился мальчик. Справедливости ради, в этом блистательном и утонченном городе каждый год рождалось достаточно много мальчиков, так что появление на свет еще одного прошло незамеченным. Никто не удосужился запомнить, когда это случилось – то ли в 1325 году по григорианскому летоисчислению, то ли годом позже. Мальчика назвали Шамсиддин, что в переводе означает «солнце веры». Было у него и второе имя, не менее благочестивое, – Мухаммад. Увы, благочестие не равно благоденствию. Мальчик рано осиротел и так же рано был вынужден начать много и тяжело работать. Со временем все мальчики взрослеют и становятся юношами. Все юноши влюбляются, и очень многие пытаются сочинять по этому поводу стихи. Эта участь не миновала Шамсиддина Мухаммада. Говорят, он влюбился в красавицу Шахнабат – вроде бы она даже существовала в действительности, а не только в легендах – и был ею отвергнут. Он начал сочинять стихи – и испытал на себе, как мы сказали бы сейчас, всю прелесть критики. Критика исходила от кружка ширазских поэтов, которые своим пренебрежением к молодому мечтателю еще раз подтвердили скучный факт: Золотого века позади нас не было. Слабых испытания губят, сильных укрепляют. Несмотря на лишения и беды, Шамсиддин Мухаммад не пал духом. Он сумел получить образование, овладел богословской премудростью и, благодаря уникальной памяти, мог наизусть читать Коран. То есть, он стал хафизом. А еще он стал суфием, говорящим с людьми на языке мистической тайны. А еще он стал Хафизом. Самым прославленным стихотворцем Востока. Символом и эталоном поэзии. Человеком, говорящим с миром на языке тайны поэтической. И этот язык был принят и понят множеством самых разных людей, в тайну отнюдь не посвященных. Ибо ясность и простота и есть величайшая тайна для слагающего и внимающего. Газель Хафиза заставила сурового деспота Аурангзеба, жившего уже на исходе XVII века, отменить приказ о массовой казни. Газели Хафиза потрясли Гёте, а, согласимся, личности такого масштаба не падают в обморок от любого услышанного четверостишия. На Востоке же Хафиз уже много веков – весы, измеряющие талант, вкус, глубину чувств и мыслей. Немногие чувствуют себя одинаково непринужденно в рыбацких штанах и в королевской мантии. Хафиз принадлежал к немногим. Знатоки поэзии наслаждались скрытым смыслом и изысканными образами его газелей и рубаи, а землепашцы, ремесленный люд, торговцы распевали их как популярные любовные песни:
Дам тюрчанке из Шираза Самарканд, а если надо – Бухару! А в благодарность жажду родинки и взгляда.
Легенда гласит, что Тимур, войдя в Шираз, призвал Хафиза и грозно сказал ему: «Я покорил весь мир, чтобы прославить Бухару и Самарканд, а ты смеешь бросать их какой-то тюрчанке за ее ничтожную родинку!» – «Погляди, шах, к чему привела меня моя расточительность», – произнес в ответ Хафиз, показав на свое дервишское рубище. Тимур рассмеялся, и весь гнев его пропал, как три века спустя от волшебства строк Хафиза пройдет гнев Аурангзеба. Творивший в эпоху канона, Хафиз никогда от него не уклонялся. Он не утверждал, подобно Шекспиру, что «тело пахнет так, как пахнет тело». Лик его поэтической возлюбленной добросовестно нежен, стан хрупок. «Тюльпаны щек», «мускус кудрей», благоуханное дыхание… Но что-то в этой канонической красавице никак не желает вписываться в канон. «Тоска в изгибе губ»… Красавица приходит к поэту в полураспахнутых шелках, ибо несовместимы истина и мелочный этикет, и внезапно покидает город, никого о том не известив, – человек принадлежит лишь себе самому, и счастлив тот, кто свободен от предрассудков не только ненависти, но и любви.
Ушла любимая, ушла, не известила нас, Ушла из города в тот час, Когда заря творит намаз.
И уходит поэт вслед за своей любовью, и становится вечным путником на дорогах мира. Странствует, встречая и примечая ему одному открытые образы: ручеек, в котором «безысходная тоска разведена»; долину в качании роз и платанов; гулкие волны морские в безлунной ночи; галантный весенний ветерок и завистливую лужайку. Сколько стишкотворцев, втайне изнывавших от скудости таланта, отдали бы все, что имели, за один лишь из этих образов, и скольких слушателей и читателей они, эти образы, заставляли взглянуть на мир будто впервые. И вот уже море полудня заносит отмель песками, а странник все продолжает путь.
Где правоверных путь, где нечестивых путь? О, где же? Где на один вступить, с другого где свернуть? О, где же?
В пути возникает убеждение:
Среди всего, что сотворил Из ничего Творец миров, Мгновенье есть; в чем суть его – Никто доселе не постиг!
Остановки на этом пути – дни радости, ночи любви, пирушка беззаботных и зов с высоты звезд, рождающий тоску ненайденного, необретенного. «Одиночество мое, как уйти мне от тоски?» Наверное, и во времена Хафиза существовали рецепты, как быть позитивным и успешным, только назывались они по-другому. А безумцы, странники и поэты – что часто одно и то же – лишь смеялись над этими самодовольными правилами «счастья». Вот как объяснить, что счастье не равнозначно «позитиву»? Вот как объяснить, что такое «любовь в разлуке»? Как рассказать, что душу можно убить, но нельзя выдрессировать? «Эй, душа, ты меня бы спросила хоть раз, что мне нужно». Ведем ли разговор с душой? Знаем ли, что нужно? Может, и всего-то дело в том, что
Я отшельник. До игрищ и зрелищ здесь дела нет мне. До вселенной всей, если твой переулок есть, дела нет мне.
С кем и о ком этот разговор? О женщине – с Богом? О себе – с женщиной? О Боге – в себе самом? Ответов так много, что ответа, по сути, нет. Поэзия не для того, чтобы давать ответы. И не применимы к Хафизу никакие определения. Все они кажутся выцветшими, стертыми. А потому
О сиянье далекой чигильской свечи – лучше молчи. О мученьях моих – как они горячи – лучше молчи. Нет со мною друзей, перед кем я открою тайну свою. О сердечной тоске моей лучше молчи – лучше молчи.
СРЕДНЕВЕКОВЫЕ ПОЭТЫ КИТАЯ: ЧИНОВНИКИ И ОТШЕЛЬНИКИ
«Я поставил свой дом в самой гуще людских жилищ...» Если увлечься классической индийской поэзией мне по карме было положено, то поэтов Китая, как и китайскую культуру в целом, открыла мама. В дошкольном детстве я надолго «зависала» перед двумя маленькими панно из черного дерева и перламутра с красавицами в струящихся шелках и облачных прическах, изощренно изогнутыми деревьями и павильонами, крыши которых походили на птичьи крылья. Эти панно мама купила вскоре после моего рождения. Потом я училась отличать манеру художников эпохи Тан от сунских живописцев по «Всеобщей истории искусств» из нашей домашней библиотеки, а мама рассказывала о феномене Ци Бай-ши, где всё – традиция, но с первого взгляда понятно, что это не только не Тан или Сун, но даже не Мин, это уже – совсем новое время. А потом я добралась до «китайского раздела» нашей библиотеки, собранного – да, вы не ошиблись – мамой. И – снова влюбилась. С выписыванием имени на запотевшем стекле, рассеянными мыслями на уроках и уверенностью, что лучше никого на свете нет. Точнее – нет никого более великого в китайской поэзии. Любовь мою звали Ли Бо. А еще потом я узнала, что самый великий в китайской поэзии на самом деле – Тао Юань-мин. Представляете мое негодование? Нет! Нет и нет! Только Ли Бо!.. Не помню, сколько мне понадобилось времени, чтобы принять факты, ничего не потеряв при этом в своем восхищении «небожителем». И начать читать Тао. И понять, почему даже Ли Бо, при всей своей самоуверенности, почтительно склонялся перед наследием чудаковатого отшельника. Тао Юань-мин, чья жизнь приходится на 365 – 427 годы (вдумайтесь – это IV – V века), задал направление китайской поэзии вплоть до XX века. Он освободил поэтический язык от придворной пышности, нарочитой сложности, формальной «учености», определив основное правило для поэтов последующих эпох: чистота, прозрачность, естественность, покой. Ничего чрезмерного. Никаких восклицательных знаков. Чувство (даже если это чувство печали, тоски, утраты) должно быть прозрачным, как вода в горной реке, рассказ о нем – сдержанным и спокойным, как та же река в тихий день на равнине. Недаром посмертное имя, которое получил Тао Юань-мин, – Цзин-цзе, что означает «спокойный и чистый». Предельная прозрачность, «безвосклицательность» китайской поэзии станет впоследствии тем еще квестом для переводчиков: все другие языки (кроме испытавших влияние китайского) оказываются слишком экспрессивно окрашенны по сравнению с литературным языком Поднебесной. Человек, определивший целую эру в истории поэзии, прожил при этом небогатую событиями жизнь. Наследник знатной, хотя и обедневшей семьи, Тао Цянь (другое имя Тао Юань-мин) начинал свой путь вполне традиционно для средневекового китайского поэта – с чиновничьей службы. Столь же традиционно он оказался неугодным начальству, вынужден был подать в отставку и удалился с семьей в деревенскую глушь, где с переменным успехом возделывал маленькое поле, приносившее больше хлопот, чем дохода. Неудачно посаженные туты, удачно собранные тыквы, единственная курица во дворе старого дома, прогулки с детьми и племянниками в горном лесу, разговоры с соседом – Тао практически выводит за пределы поэзии красавиц, чей лик яшмы чище, а также отважных воителей, мудрых государей и деяния предков, воспеваемые до него. Для них остаются лишь легкие штрихи, беглые упоминания, отдельные зарисовки. Кажется, все помыслы Тао занимает повседневность. Но это – повседневность особого рода. Двор и дом, курица и бобы, молодое вино и разговор с соседом – отражения великого потока бытия, всеохватного Пути, о котором говорят даосы. Читая Тао, остро понимаешь, что поэзия – не рифма или ритм, не более или менее удачно подобранные слова и не эмоции, пусть даже самые искренние. Поэзия – образ надповседневности (если хотите, образ Бога), увиденный через повседневное, знакомое, привычное. Приметы быта Тао объединяет в Абсолют, делая это без назидательности, прямых аналогий и философских отступлений. Так автор «Персикового источника» заложил другую великую традицию. Со времен Тао вечность, увиденная через неприметные, обыденные дела и вещи, становится излюбленной темой китайской поэзии, недосягаемым образцом для бесконечного подражания. Пожалуй, только Ли Бо сможет найти другой путь и выбрать другой ракурс для взгляда на вечность, но на то он и небожитель. И это уже совсем другая история.
Тао Юань-Мин Из цикла «За вином» Я поставил свой дом в самой гуще людских жилищ, Но минует его стук повозок и топот коней. Вы хотите узнать, отчего это может быть? Вдаль умчишься душой, и земля отойдет сама. Хризантему сорвал под восточной оградой в саду, И мой взор в вышине встретил склоны Южной горы. Очертанья горы так прекрасны в закатный час, Когда птицы над ней чередою летят домой! В этом всем для меня заключен настоящий смысл. Я хочу рассказать – и уже я забыл слова... (Перевод Льва Эйдлина)
Тропинка среди облаков Еще один любимый поэт средневекового Китая – Ван Вэй. Разница между ним и Тао Юань-мином такая же, как между Лисиппом и Фидием. Канон вроде бы один, и представление о прекрасном не изменилось, и темы те же, но цельности и спокойной уверенности Фидия у Лисиппа уже не найти. Другая эпоха принесла другое отношение к миру, отняв у искусства чувство величия человека и подарив взамен изящество и драматизм. Ван Вэй по сравнению с Тао кажется камерным, его стихи – тонкое ювелирное украшение рядом с храмом, высеченным из цельной скалы, но тем сильнее проявляется в них личностное, индивидуальное. Если лирический герой Тао – часть бесконечного потока бытия, то герой Ван Вэя – наблюдатель за потоком. Он не растворен в происходящем, а фиксирует его, как художник фиксирует и объективно существующий предмет, и свое представление о предмете. А Ван Вэй ведь и был художником, а еще – каллиграфом и музыкантом, что не могло не повлиять на его поэзию. Поэт более поздней эпохи Су Ши скажет, что стихи Ван Вэя живописны, а картины – поэтичны, и будет прав. Посмотрите на его «Просвет после снегопада в горах у реки» – разве это не чистейшая поэзия? Почитайте его строки – разве не возникает тут же зрительный ряд? Он прожил около шестидесяти лет, может, чуть больше. Даты жизни его противоречивы: годом рождения называют и 699-й, и 701-й, датой смерти – 659-й и 761-й. Как бы то ни было, это одна из эпох взлета китайской культуры, знаменитая эпоха Тан. Впрочем, культура, как и до этого, как и после, создавала и создавалась на фоне стихийных бедствий, мятежей, борьбы за власть и общей хрупкости мира. За свои шестьдесят лет Ван Вэй несколько раз подвергался опале, попадал в плен к мятежникам, чудом избежал гибели, а когда удача вроде бы вновь улыбнулась, отказался от всех постов и ушел (в подражание Тао) в горную деревушку, где провел свои последние дни. За это время он создаст новое направление в китайской поэзии – пейзажную лирику – и новую школу живописи – монохромную. От его картин нам останется лишь пять копий. Поэтическому наследию повезет больше, так что, если захотите устроить себе праздник, почитайте в один из осенних вечеров «чаньского отшельника».
Ван Вэй Беседка в бамбуковой роще В пустынной чаще бамбука свищу, пою. На цине бряцаю, тешу ночную тьму. Безвестен людям отшельник в лесном краю, И только луна приходит светить ему. (Перевод Аркадия Штейнберга).
Сад, заметенный снегом Завершить свои зарисовки о китайских поэтах я хочу именем Гао Ци (1336 – 1374). На это есть две причины. Первая: когда в стихах перед тобой раскрывается жизнь человека – его беседы с друзьями-поэтами, ласковая забота о больной дочери, его обостренное чувство жизни, являющее себя в каждой детали, – а потом узнаешь, что этот человек, глазами которого ты сейчас смотрел на мир, погиб на плахе, потрясение от узнанного уже никогда не пройдет. И это же самое потрясение внезапно делает далекое имя живым и реальным. Ты по-другому перечитываешь знакомые строки, чтобы понять, как воспринимал человек свою жизнь и смерть, чувствовал ли надвигающуюся катастрофу или оказался еще одной случайной жертвой смутного времени, жалел ли о чем-то, а главное – что приносило ему радость, пока все еще было хорошо. Вторая причина: Гао Ци жил во времена династии Мин, на самом пороге этой трехвековой эпохи, а ситуация с поэзией в XIV – XVII веках в Китае была очень похожа на происходящее с поэзией современной. Длительный период экономической разрухи, вызванной монгольским нашествием, привел к катастрофическому «стиранию» интеллигенции. Здесь необходимо одно пояснение: в Китае тысячелетиями понятия «образованный человек» и «творческая личность» были неотделимы от понятия «чиновник». Для нас это нонсенс, а для китайской традиции – аксиома. Образование оттачивалось всю жизнь с помощью системы государственных экзаменов на все более высокую чиновничью должность. Сдать такой экзамен было неимоверно трудно – очень уж велики были требования к объему знаний (поэтому китайская поэзия изобилует стихами-сочувствием к друзьям, провалившим испытание). Сдавший мог впоследствии оставить должность и уйти на покой, как это сделал Тао Юань-мин, или вовсе не принимать приглашения на службу, как Ли Бо, но именно госэкзамен формировал «благородного мужа» в конфуцианском понимании – человека, для которого беды и заботы общества важны никак не меньше, чем пресловутое любование луной и цветами. И вот эта система рухнула, завоеватели ее просто отменили: местные чиновники, а тем более «благородные мужи» им были не нужны. А вместе с ней рухнула и классическая культура: новым правителям она тоже оказалась не нужна. «Благородные мужи» – те, что не погибли при захвате и разрушении городов – бежали в глухую провинцию, чаще всего – в буддийские и даосские горные монастыри, растворившись в горьких воспоминаниях и (теперь уже) безмолвном созерцании природы. На первый план при монгольской династии Юань выходит, как сейчас сказали бы, масскультура. Место философского трактата, исторических записок и – главное – классической поэзии занимают драматургия и тесно связанная с ней народная песня. То, что прежде считалось «низким» жанром, получает развитие, начинает обзаводиться собственной классикой (и сегодня от пьес Ван Ши-фу мы получаем удовольствие ничуть не меньшее, чем от стихов великих китайских поэтов). А потом случается восстание «красных повязок», долгий период борьбы против завоевателей и междоусобиц из-за власти, который заканчивается в 1368 году восшествием на престол уже китайского императора Чжу Юаньчжана и основанием династии Мин. Новый император начал с возрождения старых образцов управления. Ему тоже понадобились образованные чиновники, и, хотя бывший крестьянин не питал никакого доверия ни к этим самым чиновникам, ни к системе государственных экзаменов (которую даже пытался снова отменить), обойтись без них он не смог. Точно так же новый император нуждался в высокой культуре, чтобы не стыдно было вписаться в ряды предшественников. Под покровительством двора снова, казалось бы, начинает возрождаться традиция классической поэзии. Только тут, как мы теперь понимаем, сработала точка невозврата. Минские поэты, даже поощряемые, не могут сравняться со своими великими предшественниками. Они остаются «локальными» на фоне универсализма Тао Юань-мина и Ли Бо, им не хватает социальной дерзости Ду Фу и отрешенной гармонии Ван Вэя. Если Ли Бо, ночуя в горном храме, мог до звезд дотянуться рукой, то у Гао Ци в таком же храме место звезд занимают светлячки. Маленькая деталь, но какая красноречивая. Минские поэты остаются поэтами «для себя» – для избранного кружка друзей и ценителей (причем в некоторых случаях доходит до того, что только друзья и могут оценить), и это тоже роднит их с поэзией нашего времени. Эта эпоха (как и 2000-е) характерна тем, что не дала в поэзии имен всеохватных. Что, впрочем, отнюдь не лишает ее своей прелести. Неожиданно даже делает ее более близкой и понятной нам. Тао и Ли Бо еще и отпугнуть могут своим величием, а Гао Ци настолько близок, что, кажется, слышишь его голос, звон тонкой фарфоровой чаши, наполненной вином, шелест листьев в саду, скрип снега под ногами и тоскливый свист осеннего ветра, влетающего в распахнутую дверь… Человеку, который выходит из нее, всего тридцать восемь лет, а он отправляется в свое последнее путешествие.
Гао Ци Услышал звуки флейты Хлынули слезы, как только ветер пенье флейты донес. Одинокая лампа. Нити дождя. Тихий речной плес. Прошу вас, не надо петь о тяготах дальних дорог – В смутное время хватает и так горьких людских слез. (Перевод Ильи Смирнова)
ИЗ ЦИКЛА «МЕСЯЦЫ»
Чаепитие Ноября Ноябрь – философ, любитель парадоксов, отменно заваренного чая, тишины за окном и музыки в доме. Владения Ноября находятся на границе между осенью и зимой, и это научило его, по крайней мере в наших краях, дипломатии. Вчера еще он дружески беседовал с октябрем и читал письма, в которых Сентябрь учтиво осведомляется, как чувствуют себя посаженные в прошлом году розы, а завтра уже готов принять послов королевы-Зимы – снег и северный ветер. Ежедневно Ноябрь пудрит свой парик, и оттого по утрам делаются туманы. Потом он заваривает чай, и пар, поднимающийся от чайника и чашки, разгоняет холодную зыбкую пелену. Отогревшиеся горлинки начинают ворковать, стуча клювами по деревянной кормушке, и все вокруг заливает свет оттенка золотой византийской смальты. Ноябрь кивает с благодушным видом и думает о том, что Провидению стоило бы исправить некоторые досадные упущения, но в целом мир весьма неплохо устроен. И особенно неплохо в этом мире устроен он сам.
Кондитерская Декабря Кондитерская Декабря наполнена запахами хвои, корицы и мандаринов. В серебряных подсвечниках рассвета истаивают свечи снов и прозрачно звенят ледяные подвески, раскачиваясь в такт проворным движениям мастера. Декабрь взбивает сливки облаков, толчет в своей ступке сахарную пудру снега и сладко пахнущую ваниль мороза, украшает десерт зимнего утра алыми ягодами и оранжевыми плодами; рассыпает узор из птичьего щебета на свежевыпеченном кексе полдня; режет Солнце на дольки и готовит из него апельсиновый глинтвейн, разливая в хрупкие бело-голубые чашки неба; добавляет ром и гвоздику в золотистые пряники заката и запекает марципаны звезд в шоколадное пирожное ночи. В каждый день Декабрь добавляет щепотку праздника, дольку чуда, точно отмеренную порцию магии, складывая незаметные и обыденные мелочи в сказку. Так умеет только он. Ведь Декабрь – всем известный кондитер, а кто же не знает, что все кондитеры – маги.
Отшельник Январь – отшельник на королевском пиру. Вокруг него – музыка, смех, разговоры, звон посуды и оружия. Царедворцы сплетничают, дамы кокетничают, слуги снуют, праздник в разгаре, но один-единственный гость не замечает всей этой веселой и утомительной суматохи. Он далеко в своих мыслях, его мир – уединение непогоды, тишина короткого дня, холодная мудрость долгой ночи. Он сед, хотя молод – первый месяц нового года, юноша с белыми волосами, в венке изо льда и снежинок. Январь – неразрывный союз надежд и сомнений, праздника и обыденности, веселой новизны и сонной скуки. Весы жизни колеблются, и неизвестно, что перетянет: решимость всё начать заново или недоверие к себе. Дрожит стрелка весов, блестят снежинки, сверкают золотые кубки и слышится шум праздника – все тише, отдаленнее, пока начавшаяся непогода не заглушит его совсем.
Безвременье Февраля Февраль для меня – самый таинственный месяц. Время безвременья, территория без координат. Все зыбко, как в утреннем тумане, – предметы, расстояния, заботы и надежды. Все смягченно, текуче и неопределенно. Выспавшаяся Земля еще принимает ночные грезы за явь, но уже открыла глаза и вот-вот пробудится. Ей так идет прозрачная ночная сорочка, что соткана из зимних холодов, зато украшена по вороту гирляндами фиалок, а по рукавам расшита веселым узором зеленой травы. Ее лицо так красит румянец восхода, зардевшийся от поцелуев молодого Солнца. И так хорошо грезить и ждать вместе с ней…
СКАЗКИ О ЛОКИ
Локи и Ничего Вначале ничего не было. Был только Локи. Ничего появилось потом. Как-то Локи стало скучно. Он посмотрел вокруг и подумал: «Ничего нет!». И принялся колдовать – он же все-таки маг и волшебник. Он колдовал, колдовал, а когда увидел, что наколдовал, то громко заявил: «Ничего так получилось!». Оспорить это утверждение было некому. Другие боги еще не появились, а Ничего было довольно уже тем, что оно есть. Однако недолго Локи радовался. Ничего оказалось совсем неинтересным. Спросишь его: «Как дела?». А оно в ответ: «Ничего». Полюбопытствуешь: «Что нового?» В ответ опять: «Да так, ничего». Захочешь, чтобы тебя похвалили, спросишь: «Ну как я сегодня выгляжу?» – «Ничего». Скоро Локи понял, что Ничего ему мало, и захотел хоть что-нибудь.
Локи и Что-Нибудь Локи снова принялся колдовать. Ничего еще ни разу не видело колдовства и на всякий случай спряталось. Ведь колдовство могло оказаться страшным, зубастым и проголодавшимся. Но Локи просто сидел и смотрел в небо, которого еще не было, а потом просто дремал, закинув руки за голову, в траве, которая еще не росла. «Ничего у него не получится!» – подумало Ничего. Тут Локи проснулся, встал, отряхнул штаны от несуществующих травинок и заявил: – Что-нибудь да получится. И Ничего увидело... Что-Нибудь. Оно не поверило своим глазам, но глаза стояли на своем. Вот вам Что и вот вам Нибудь. Примечательная, между прочим, пара. Что получился высоким, худым и прямым, как жердь. У него были волосы до плеч и нервическое выражение лица. Нибудь вышел круглым лысым коротышкой с благожелательной улыбкой. – Что происходит? – раздраженно спросил Что, вертя головой во все стороны. – Что за непорядок? Почему здесь ничего нет? – Я есть, – обиженно отозвалось Ничего, выходя из своего укрытия. – Что вы хотите этим сказать? – еще более нервно спросил Что. – Ничего... – растерялось Ничего и умолкло. – Не будь таким невежливым, – попытался урезонить своего товарища Нибудь. – Что?! Что такое?! – завелся Что. – Если нас пригласили в это так называемое бытие, то могли бы озаботиться создать для нас хоть что-нибудь! – Не будь таким придирчивым! – примирительно сказал Нибудь. – Что-нибудь для нас да придумают. – А что ты хочешь? – спросил Локи, который в это время вязал сеть. – Что?! – воздел руки к отсутствующему небу Что. – Да чтоб я знал! – Не будь это нескромным, – вмешался извиняющимся тоном Нибудь, – я попросил бы что-нибудь хорошее. Например, мира с товарищем, а то между нами удручающее расхождение во взглядах. – Мир так мир, – кивнул Локи. Потом он закончил сеть и забросил ее в окружающую пустоту.
Как Локи рыбачил Сеть нырнула в пустоту. Та отозвалась хлюпаньем и брызгами. Что нервно отряхнул костюм. Костюм был с иголочки, и Что очень им гордился. Откуда иголочка взялась, спросите вы. Так Локи всегда носит с собой иголку, обмотанную длинной ниткой. Мало ли что потребуется зашить в дороге или в колдовстве. Некоторое время все было тихо. – Что ты будешь делать! Даже такая ерунда, как мир, и то не для нас! Что в негодовании дернул за пуговицу. Как уже было сказано, он очень гордился своим костюмом, поэтому дернул за пуговицу на костюме Нибудь. – Зачем переживать? – рассудительно ответил Нибудь. – Как-нибудь дело уладится. – Что за вздор! – отмахнулся Что. В это самое время Ничего восторженно пискнуло: – Ничего не вздор! Смотрите! И ткнуло растопыренной пятерней в пустоту, которая вдруг запузырилась, заухала, пошла волнами. – Ничего себе! – ойкнуло Ничего и хотело снова спрятаться, но тут Что встрепенулся и крикнул: – Что мы стоим! Надо помочь! Подбежав к Локи, он тоже стал тянуть сеть. – Вместе что-нибудь да получится, – согласился Нибудь и принялся помогать. Ничего сначала испугалось, потом засомневалось, потом подумало, потом решило все-таки присоединиться, но не успело ничего сделать, как сеть поддалась и выпрыгнула из пустоты со своей ношей. – Му! – сказала ноша. – Что? – не понял Что. – Говорит, чтобы ее подоили, – перевел Локи. – Это корова. – Доить коров?! – вознегодовал Что. – Да ни за что на свете! Нибудь развел руками и сказал извиняющимся голосом: – Что-нибудь другое – пожалуйста, но доить... – Я ничего не умею! – замахало руками Ничего. – Мне вообще ничего не надо! – Му! – выразительно сказала корова, и это означало: «Ну и работнички». – Му, – согласился Локи и сел доить свой улов. Доил он весьма проворно. – Му? – поинтересовалась корова, подразумевая: где наловчился? – Му-у! – хмыкнул Локи. Выставив указательный и средний пальцы в виде рогов, он ткнул ими куда-то вниз. Корова понимающе качнула головой и высказала мнение, что в нижнем мире вообще много чему можно научиться и жаль, что этого мира нет. – Пока нет, – ответил Локи. – Скоро будет. – Му, – скептически заметила корова, мол, откуда возьмешь. Локи не ответил, а принялся сбивать из молока масло и делать сыр. Когда то и другое было готово, Локи покатил сыр по маслу. Раз покатил, другой, а на третий раз сыр подпрыгнул, как мячик, и развалился на три части. Верхняя часть осталась висеть вроде круглой крышки там, куда сыр допрыгнул, нижняя такой же круглой крышкой, только перевернутой, упала вниз, а средняя плоской тарелкой поместилась между ними. Пятнышки масла на верхней части заблестели звездами на дорогах неба, а в нижней стали призрачными огоньками на дорогах ушедших душ. – Ну, вот вам мир, – сказал Локи, вытирая масляные руки о штаны. – Обживайте. Корова выбрала верхнюю часть. Там она пасется на облачных лугах. Когда она идет в одну сторону, один ее рог сверкает солнечным золотом, а когда в другую – сияет лунным серебром. Играя, она носится по облакам, как малое теля, отчего случается гром. А Локи по-прежнему доит ее, делясь молоком с миром, что расположен посередине, и в том мире небесное молоко называют снегом. Что и Нибудь, взявшись за руки, отправились в средний мир. Они, наконец, помирились, – на то он и мир, – но все-таки часто спорили. В среднем мире по-другому, видно, не бывает. Ничего долго отнекивалось и утверждало, что ничего не хочет, но в конце концов решило посмотреть, что делается в нижнем мире. Правда, оно так увлеклось, что зашло гораздо ниже нижнего мира, обнаружило столь любимое им укрытие и так в нем и осталось, вполне довольное, что его, наконец-то, не беспокоят.
Локи и мировое древо Создав мир, Локи решил заняться собственным домом. Он лепил круглые кирпичи и раскладывал под серебряным рогом небесной коровы для просушки. Под золотым рогом они растаяли бы, ведь материалом для кирпичей служил иней из инеевой бездны. Каждый раз, когда Локи доставал из нее новую порцию инея, бездна ухала: «Гиннунгагап! Гиннунгагап!» Так ее и прозвали – Гиннунгагап. Локи работал уже довольно долго, когда вдруг кто-то пронзительно закаркал над его правым ухом. Он скосил глаза и увидел, что на плечо ему сел ворон. Птица выглядела сердитой и взъерошенной. – А теперь то же самое, только медленно, – сказал Локи, не отрываясь от своего занятия. – И внятно. – Мир крренится! Туда крренится, сюда крренится! – Ворон захлопал крыльями и подскочил сначала на одной лапке, потом на другой, показывая, как это происходит. – Он некррепко держится в пустоте. Нибудь говорит, стоит им придумать что-то большое – дерево или медведя, он начинает рраскачиваться. Просит помочь. В мире только трава и птицы, а им хотелось бы еще что-нибудь придумать. – Почему не помочь, – согласился Локи, поднимаясь с корточек и отряхивая руки от инея. Он снял головную повязку, которую носил с тех пор, как однажды в его волосах запуталось время. Вы же знаете, время умеет летать подобно птицам. Вот оно летело, летело и вдруг увидело что-то, блестевшее ярче рогов небесной коровы. Время, как сороки, любит все новое, красивое и блестящее и старается забрать себе. Оно полетело еще быстрее и с размаху угодило в копну волос Локи. Угодить-то угодило, а выбраться не могло. Время так разнервничалось, пытаясь найти выход, что от этого образовались временные парадоксы. Наконец Локи заметил, что в его волосах что-то запуталось, вытащил время и отпустил его лететь дальше. А сам с тех пор носил головную повязку. Мало ли что еще может затеряться в такой гриве. Повязка была расшита бусинами, раковинами, цветными стеклышками и семенами всех растений, какие только есть на свете. Локи отколупнул одно семечко, отрезал ножом клок волос, завернул в него семечко и бросил в инеевую бездну. «Гиннунгагап!» – снова ухнула бездна. А семечко полетело вниз и упало в самые плотные слои инея. Иней мог бы оледенить его, но семечко грело волосы Локи. Волосы были такие горячие, что могли бы сжечь его, но иней остужал их жар, превращая в приятное тепло. В колыбели тепла и влаги из семечка проклюнулся росток. Он тянулся вверх, становясь все сильнее и крепче, перерос бездну, дотянулся до неба, перерос и его и ушел в другую бездну – ту, что наверху. Росток, пока тянулся вверх, стал могучим ясенем, кроной своей охватив все пространство. – Вот и хорошо, – сказал Локи и подвесил мир на одну из веток ясеня. С тех пор мир перестал крениться. Что и Нибудь вздохнули с облегчением. Теперь ничто не мешало им придумывать слонов и кашалотов. А Локи снова затянул волосы и продолжил лепить кирпичи.
Как Локи новоселье справлял Наконец, дом был построен. – Прревосходно! – каркнул ворон, облетев его со всех сторон. Он был прав. Дом вышел не слишком большой, зато инеевые кирпичи превосходно охлаждали его в жару и красиво мерцали по ночам серебристыми узорами. Кровлю Локи покрыл своими волосами. Он их состриг, увязал в снопы, приладил к стропилам бечевой из тех же волос – и пожалуйста, вот вам крыша! В холод она согревала, темноту разгоняла лучше трех дюжин светильников, да еще каждый год отрастала заново, так что у Локи не было забот с ее починкой. Небесная корова одобрительно качнула рогами, покрутила хвостом и решительно сказала: – Му! Что означало: «Надо справить новоселье!». – Надо так надо, – согласился Локи и позвал старых знакомых выпить кружку-другую холодного пива. Первым явилось Ничего. – На новоселье принято что-нибудь дарить, – виновато улыбаясь, сказало оно, – но я подумало, Что-Нибудь у тебя и так есть. И ничего не захватило. Ничего собиралось извиниться, но тут увидело дом, и все слова вылетели у него из головы от восхищения. – Чудесно! – завороженно пролепетало оно. – Я ничего подобного еще не видело. Ничего подошло ближе и нерешительно спросило: – Ничего, если я его потрогаю? – Ничего, – разрешил Локи. Ничего осторожно потянуло край крыши и вдруг засветилось. – Ой, – восторженно пискнуло оно. – Я ничегошеньки не понимаю, но это так приятно! И закружилось в светящемся танце. – Осторожнее! – недовольно буркнули рядом. Из свечения, разливавшегося вокруг Ничего, вынырнул Что. – Если можно, как-нибудь уступите нам дорогу, пожалуйста, – попросил вежливый голос, и следом показался Нибудь с большим мешком на плече. – Чрезвычайно рады вас видеть, – обратился он к Локи. – Большая честь для нас. Позвольте преподнести этот скромный подарок. Нибудь опустил мешок на землю. – Орехи, – объявил он. – Лучшего качества. Сам отбирал. Что обменялся с Локи энергичным рукопожатием. – С обретением постоянного места жительства! – провозгласил он. – Давно пора осесть, обзавестись и соответствовать статусу. Все-таки бог, – это обязывает. – Ничего себе! – ахнуло Ничего. – Так ты бог?! – Му! – хмыкнула корова, что означало: «Тоже мне новости». – Кому пива? – спросил Локи. Разговоры тут же прекратились. Все, в том числе корова и ворон, переключились на главное, устроившись на лужайке возле дома. – Неплохое пиво! – одобрил Что. – Пена такая красивая! – сообщило Ничего, любуясь на пышную шапку инеевой пены поверх кружки. – Даже жалко, что из нее ничегошеньки не делают. – Согласен! – неожиданно поддержал Что. – Все надо употреблять в дело! – А давайте сделаем из нее что-нибудь! – загорелся Нибудь. – Мы построим из нее дорогу, – решил Локи. – Для кого? – спросило любопытное Ничего. – Для историй, – ответил Локи. – Веселых и грустных, правдивых и не очень. Они легче пивной пены, но могут перевернуть мир. Вот мы и пустим их в мир. Пусть вертят его и ткут его душу. – Сдвигайте кружки, – потребовал Локи. Все сдвинули кружки, наклонились над ними и по знаку Локи одновременно дунули на пену. Пена рассыпалась тысячами маленьких морозных цветов. Они поднялись высоко и еще выше, широкой и длинной узорчатой дорогой протянулись от края до края неба. – Вот и путь, – сказал Локи. – Достаточно большой, чтобы ничего никому на нем не мешало. – Ой! – только и могло сказать Ничего, любуясь открывшейся картиной. – А как он будет называться? Пивная дорога? – Протестую! – вмешался Что. – Подумайте о детях. Как родители смогут объяснить им, каким путем попали в мир сказочные истории? Локи осушил кружку, постучал по донышку и сказал: – Пусть будет Молочным путем. – Му, – одобрила корова. – Надо как-нибудь отметить такое новоселье, – обрадованно сказал Нибудь и тут же поправился: – Имею в виду, в календаре. Чтобы не забывалось. – Почему не отметить? – Локи потянулся к мешку, принесенному Нибудь. Он достал горсть орехов и подбросил в воздух. Орехи засверкали, словно были отлиты из золота. – Идемте, – поднялся Локи. – Развесим их на Ясене. И все принялись за работу. Поднявшись на корову, Что и Нибудь принялись украшать Ясень снизу, ворон – сверху, а Локи в соколином оперенье успевал и вверху, и в середине. Ничего ахало, жмурилось от удовольствия и не уставало приговаривать: «Какие вы молодцы!» Вскоре все дерево сверкало золотыми шарами. – Чего-то не хватает, – заметил Локи. Подумал, снял с неба новую дорогу и обвил ею ветви Ясеня. Серебристая гирлянда зазмеилась между зеленых листьев и ослепительно блестевших орехов. И в этом золотом, серебряном, малахитовом сиянии орехи начали расти и кружиться. Каждый из них превратился в отдельный мир. В конце концов Ясень сверху донизу оказался украшен самыми настоящими мирами, к каждому из которых с тихим серебряным звоном скользили по гирлянде совсем еще юные истории. «Красота же!» – хотело восхититься Ничего. «Неплохая идея», – попытался резюмировать Что. «Я горжусь, – мелькнуло в голове взволнованного Нибудь, – что сам отбирал эти орехи». Но все молчали. Золотой свет Ясеня, узоры небесной дороги, звон серебряных колокольчиков были слишком красивы, вокруг слишком спокойно, а всей компании слишком хорошо, чтобы говорить. «С новым домом!» – хотел сказать, наконец, Нибудь, но сбился, и у него получилось: – С новым годом! – С новым! – откликнулся Локи, усаживаясь под разукрашенным Ясенем и снова наливая всем пива.
Журнал "Звезда Востока" - 2/2023
|
|